Медиа

«Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций»

В Германии — как и в других странах — «задетые чувства» той или иной части населения все чаще становятся содержанием общественных дебатов. Так, правая «Альтернатива для Германии» играет на мнимой «бесчувственности» мигрантов и беженцев по отношению к женщинам, а в дискуссиях о глобальном потеплении на первый план выходит вопрос о том, принимают ли политики всерьез страх людей перед будущим. Чувства — по большей части, положительные — становятся и самостоятельным предметом рыночных отношений. Производители пива, мюсли, шоколада добавляют в список ингредиентов – в одном ряду с солодом и сухим молоком — «Liebe» («любовь»), а рулоны туалетной бумаги цветут словами «Glück» («счастье») и «Freude» («радость»).

К чему ведет такая гиперинфляция чувств в политике и экономике? И почему современному человеку, так мастерски научившемуся у своего психолога «проговаривать» свои чувства, так сложно бывает договориться с другими? Об этом корреспондент радио Deutschlandfunk Kultur Торстен Янчек поговорил с социологом, профессором университета Франкфурта-на-Одере Андреасом Реквицем. Его книга «Общество сингулярностей» («Gesellschaft der Singularitäten»), вышедшая в 2017 году, стала одним из важнейших событий в интеллектуальной жизни Германии. В этой работе Реквиц обращается к парадоксу современного общества: императив самореализации и личностного роста, призыв выражать свои чувства и жить в полном соответствии с ними не делают нас, вопреки ожиданиям, счастливее. Напротив, современный человек все чаще чувствует тревожность и разочарование, не способный выбраться из лабиринта своих эмоций и завышенных ожиданий.

Постоянная тревожность каждого в отдельности и накал страстей в общественных дискуссиях — взаимосвязанные вещи, считает Андреас Реквиц. Избежать их можно лишь сознательной попыткой «приглушить» собственный аффект — и услышать аргументы другой стороны. 

Источник Deutschlandfunk Kultur

Постоянная тревожность каждого в отдельности и накал страстей в общественных дискуссиях — взаимосвязанные вещи, считает социолог Андреас Реквиц / © Youtube

Торстен Янчек: Непрерывный эмоциональный накал, который мы наблюдаем в общественных дискуссиях, — случайность или теперь уже норма?

Андреас Реквиц: Едва ли это случайность. Возможно, социальные медиа сами по себе с особой силой порождают эмоции — как позитивные, так и негативные — и сами же служат им каналами коммуникации. Вероятно, можно искать этому объяснения с точки зрения теории медиа. 

Но вообще-то я думаю, что причины этого накала лежат глубже и к ним стоит присмотреться внимательнее. В последние десятилетия культура позднего модерна переживает глубокие изменения эмоциональной сферы, культуры чувств, аффектов. У этой новой эмоциональной культуры очень интересная — но, увы, и в какой-то степени фатально парадоксальная — структура. Я говорю о парадоксе позитивных и негативных эмоций, которые странным образом неразрывно сплетены.

Но как это вышло? Как эмоции оказались в центре — по вашему выражению — культуры позднего модерна? В 1950–1970-х годах, в индустриальном модерне, эмоциям отводилось совсем другое место. Их воспринимали скорее отстраненно. 

Совершенно верно. Примерно начиная с 1970–1980-х годов происходит трансформация культуры эмоций: эмоции не только обрели легитимность, но и стали пониматься как самая суть удавшейся жизни. В центре внимания оказались живость эмоции, ее интенсивность, позитивное переживание и все в этом духе. Такого раньше не бывало. 

Предшествующие эпохи видели в том, чтобы дать волю эмоциям, нечто фатальное, опасное, зловещее. Сознательно вырабатывалась скорее дистанцированность от собственных эмоций — так было и в Античности, и в христианстве, и в эпоху рационализма.

Норберт Элиас говорил о контроле над аффектами как о характерной черте модерна. Аффекты подвергаются своего рода «негативной культивации», их развитие пресекается и даже обращается вспять. Важно как раз не показать аффект, не выпустить его наружу — как признак слабости или как нечто мешающее социальной жизни. И вот начиная с 1970-х, а особенно интенсивно с 1990-х годов все это повернулось на 180 градусов. Почему? Факторов явно несколько.

Очень важно то, что изменилось понимание, что такое личность. И еще одна важная движущая сила: психология. Психология — это ведь не просто одна из гуманитарных наук. В своем популярном жанре она глубоко внедрилась в нашу повседневность. Возьмите любой журнал или книгу для родителей о воспитании детей — там торжествует так называемая «позитивная психология», у которой своя небезынтересная история. Ее основное положение — субъект призван не просто выполнять свои обязанности или стремиться к определенному статусу. Нет, задача — раскрыть свое аутентичное «Я» и реализоваться в богатой эмоциональной жизни. 

Итак, стремление к самореализации, стремление испытать положительные эмоции во всех жизненных ситуациях — это движущая сила той трансформации эмоциональной культуры, которую мы наблюдаем.

Почему поворот к позитивным эмоциям оказался так силен, что эмоциональность и самореализация стали ядром нашей культуры?

Свою роль сыграло широкое распространение образования. Позитивная психология проникала через всевозможные каналы, в частности через литературу по воспитанию детей. Дети и подростки воспитываются по-новому. Их больше не учат подавлять эмоции. Скорее наоборот, их приучают прислушиваться к себе, различать свои чувства, учиться понимать себя и видеть, как лучше всего раскрыться. Это очень важное направление. Но сказался и подъем нового среднего класса, класса высококвалифицированных специалистов с высшим образованием, особенно в больших городах, — это ведь они во многом являются носителями этой культуры самореализации и раскрытия личностного потенциала — и, таким образом, культуры позитивных эмоций. 

Но есть еще и сильный экономический фактор. Капитализм нескольких последних десятилетий — это не столько промышленность, сколько культура, и в том числе, как это иногда называют, «Experience Economy» — то есть экономика переживания, опыта, ощущения. Все то, что нам предлагает экономика, все соблазны направлены на поиски положительных переживаний. Дело не сводится к обладанию предметами. 

Покупаешь не кроссовки, покупаешь самоощущение. 

Именно, самоощущение. Вот и опять мы говорим о чувствах. Так что сфера потребления вся пронизана стремлением к позитивному, привлекательному, аутентичному переживанию. Аутентичность и привлекательность — это главные ценности всей этой позитивной эмоциональности. И экономика — транспортный канал. 

Затем — дигитализация. Репрезентация эмоций — того, что происходит внутри и, вообще-то, не может быть показано. И все же эмоции, причем позитивные эмоции, демонстрируются. Пример тому — инстаграм, и тут всегда главное — привлекательность и аутентичность. Субъект позднего модерна теперь занят не только самореализацией, но и тем, чтобы продемонстрировать вовне свою подлинную и привлекательную жизнь. Все должны ее увидеть. 

Но таким образом создается особый тип давления? Теперь мы обязаны испытывать положительные эмоции? Ведь, прежде чем мы их перформативно продемонстрируем, нужно же все эти подлинные замечательные чувства испытать?

Конечно. Вот именно. Такая двойная бухгалтерия, конечно, для социолога страшно интересна. Но для того, с кем это происходит, создается запутанная и безвыходная ситуация, свойственная субъектной культуре позднего модерна. Эта ситуация сильно отличается от, скажем, контркультуры 1970-х, когда доминировало желание быть собой, чувствовать себя аутентичным. Тогда другие были не важны. 

И здесь намечается первая вероятная «зона фрустрации»: а именно, эти два уровня (или две части) могут оторваться и разлететься. Это вполне возможно: я сам могу чувствовать, что переживаю что-то позитивное, — но это невозможно показать другим. А может быть, другие это увидят, но не поймут или не оценят. Мой социальный статус может даже пострадать. А бывает и наоборот: вовне мы демонстрируем нечто фантастически прекрасное. Окружающие реагируют, выражают признание. Но мои собственные чувства могут с этой предъявленной реальностью не совпасть. Такие разрывы в эмоциональной культуре, конечно, часто ведут к разочарованию. 

Эта наша «наружная реклама», эта установка на то, что все, что выходит вовне, обязательно проходит какую-то обработку, «курируется», как художественный проект, — насколько это стало частью нашей жизни?

Вот это действительно новое явление. Прежде всего, конечно, дигитализация и социальные медиа в последние десять лет — мы и сейчас не очень хорошо понимаем, в каком направлении все это развивается. Ирвинг Гофман говорил о «драматургическом я», то есть о том, что каждый постоянно занят театральной саморепрезентацией. В этом ничего нового нет, это всегда было частью социальной жизни. Но теперь эта инсценировка самого себя через дигитализацию доходит до крайностей, повседневная жизнь документируется непрерывно. Даже возникает ожидание, что в документировании не будет никаких пробелов, что все подробности будут так или иначе запечатлены, даже еда, даже каждый случайный спутник. 

Субъекты хотят быть аутентичными. Они хотят быть привлекательными. Но теперь уже приходится все очень рационализировать. Необходим усиленный самоконтроль. Здесь нельзя не заметить противоречия — интенсивные эмоции, но и очень тщательный, взвешенный самоконтроль. 

Значит ли это, что здесь возникает внутреннее напряжение, парадокс: есть стремление к самовыражению, но нет свободы, нет отказа от любого давления — в духе хиппи, — а наоборот, успех становится второй стороной медали?

Совершенно верно. Я бы сказал, тут у нас срослись внешняя и внутренняя ориентация. Социолог Дэвид Рисмeн в 1940–1950-х годах написал книгу «Одинокая толпа» — о субъектной культуре послевоенного времени. Рисмен ввел понятие «изнутриориентированного» и «извнеориентированного» характеров. Так вот, сегодня субъект должен быть ориентирован одновременно извне и изнутри. Он стремится и обязан быть ориентированным изнутри, он постоянно сверяется со своими чувствами. Мы не можем не заниматься своими внутренними переживаниями, должны постоянно с ними сверяться. 

В то же время на нас сильно давит необходимость внешней ориентации. Можно даже сказать, что социологически тут объединились романтизм и буржуазность. Мы ведь помним, что романтизм был тем течением модерна, которое изобрело самовыражение и индивидуализм на пороге 1800-х годов. Буржуазная культура всегда была прямым антиподом романтизма. Буржуазность — это ориентация на статус, на успех, на трудовые достижения, и, конечно, всегда с оглядкой на то, как тебя воспринимают окружающие.

И вдруг мы видим в позднем модерне, в среднем классе, некий парадоксальный синтез романтизма и буржуазности, ориентированности изнутри и извне.

Сегодня утром я готовился к нашему разговору и в кафе услышал разговор двух молодых женщин. Началось с выбора этически корректного смартфона, а дальше чего только не было. Они имеют дело с бесконечным каталогом требований: этически корректная еда, этически корректная речь, этически корректные путешествия, и так далее и тому подобное. 

Одна из них сказала: «Это невыносимо. На каждом шагу я обязана делать правильный выбор». Показывает ли это, что вот то, что мы сейчас описали, — необходимость произвести правильное впечатление вовнутрь и вовне — приводит к перегрузке, а значит, к страданию и прочим негативным эмоциям?

Да. То есть можно говорить о перегрузке, а можно пойти дальше и спросить: откуда берется эта перегрузка? Если взять ваш пример, можно рассуждать так: «Одна из характерных особенностей «Я» позднего модерна — крайнее обострение чувствительности». А чувствительность предполагает очень развитое умение различать оттенки. Умение дифференцировать, различать вещи, которые раньше сливались в одно, не казались разными. Все то, что мы теперь обостренно наблюдаем и воспринимаем, конечно, как-то связано с чувствами. Вот и выходит, что мы обостренно чувствуем, например, этические характеристики определенных товаров или определенного образа жизни, определенных занятий — а раньше мы этого не улавливали. 

У такой обостренной чувствительности есть светлая и темная стороны. Иными словами, и здесь можно найти тот самый «позитив». Повышенная чувствительность дает более интенсивные переживания — в той мере, в какой это было невозможно ранее. 
Но и все проблемное, все негативные последствия — тоже воспринимаются острее. 
Взять, например, питание. Сейчас непереносимость или чувствительность к разным продуктам встречается гораздо чаще. Нельзя не задуматься: это тоже как-то связано с обострением чувствительности субъекта? В том-то и дело, что обостренная чувствительность распространяется и на тяжелые, амбивалентные, негативные явления и переживания. Отсюда — растущая нагрузка на субъект переживаний. 

И если кто-то нарушает наше позитивное мироощущение, например, высказывается политически некорректно, неправильно одевается или не так себя ведет — это автоматически воспринимается как помеха и может вызывать вспышки ярости, в том числе и в Сети. 

Обостренная чувствительность к собственным эмоциям неизбежно означает обострение восприимчивости не только к позитивным, но и к негативным эмоциям, безусловно. Значит, и любые нарушения становятся заметнее: в партнерских отношениях, в рабочей обстановке, в публичном пространстве. 

К тому же многие чувства амбивалентны. Не всегда можно точно сказать: вот это хорошо, а это плохо. Бывает, например, удовольствие от страха. В литературе это давно известно, такое переплетение позитивных и негативных эмоций. 
В культуре позднего модерна им отведено все меньше законного места. В идеале все эмоции должны быть позитивными. А если они негативны — лучше, чтобы их не было.

Значит ли это, что наша культура перегружена моралью? Есть ощущение, что мы взяты в кольцо императивами. Или, если принять к сведению, что этика и мораль — не одно и то же, то есть «этическое» — это индивидуально проживаемая праведная жизнь, а мораль — это «правильная» жизнь для всех вообще, то можно сказать: «Да, возможно, у нас избыток этики и недостаток морали». 

Да. Это, я бы сказал, относительно новая тенденция. Довольно долго, и в социологии тоже, говорили скорее об «эстетизации» образа жизни. Еще в 1980-х и 1990-х стиль жизни был направлен на чувственное восприятие, чувствительность к красоте. Эта эстетизация продолжает играть свою роль до сих пор. 

Ну а сейчас мы имеем дело с усилением «этизации» жизни. Появилось понятие «этичного потребления»: этические критерии вовлекаются в потребительское поведение в неслыханной доселе степени. Это потребление и продуктов питания, и энергоисточников. Вообще-то это как раз старая, буржуазная традиция — учитывать этику и мораль и судить о субъекте, этично ли его поведение. 

Этическое плотно встроено в нашу повседневность — там многое вращается вокруг этики «Я». А вот вопрос общей морали решить уже гораздо сложнее. Тут требуется согласие в обществе, которое все труднее обрести. Так что мораль как бы переносится из общего в приватность этического поведения. Именно так она приобретает особую остроту для субъектов в их повседневной жизни. 

Как же вырваться из этой воронки эмоциональности — и надо ли вообще из нее выбираться? 

Ну, выбираться надо самое позднее тогда, когда мы отмечаем эту теневую сторону интенсивной эмоцианализированности. Проблема позднего модерна еще и в том, что у нас крайне мало культурных инструментов для работы с негативными переживаниями. Например, многие вещи в жизни не подчиняются нашему контролю или недоступны для нас. Это может проявляться в профессиональной жизни, в партнерских отношениях, это может быть наше здоровье — множество вещей у нас не под контролем, мы ими не управляем. Они ведь тоже производят негативные эмоции. А инструмента, чтобы с ними работать, у нас нет. Мы только слышим, что нужно негатив преодолеть и перевести в позитив. 

А нет ли альтернативы? С этим сложно, и к тому же такие вещи нельзя просто взять и изменить политическими средствами. Впрочем, вполне можно спросить: «А нет ли каких-то политических рамок, которые поддаются изменениям?» Можно и так поставить вопрос: «Откуда эта фиксация на эмоциях?» Если все в жизни вращается вокруг того, какие можно извлечь ощущения, — то, может быть, это уже перебор, может быть, стоит отойти на шаг назад? Может быть, стоило бы выработать несколько более дистанцированное отношение к эмоциям? В первую очередь, конечно, к негативным — и тут на помощь приходят книги по саморазвитию: «Эмоции приходят и уходят — не надо на них зацикливаться». Но другая сторона медали — ведь тогда и положительные эмоции переживаются с иной интенсивностью. Если соглашаться на такой обмен — надо знать, что делаешь. До конца поняв, в чем дело, согласиться уже не так легко. 

Можно вспомнить античную традицию стоицизма, когда речь шла о том, чтобы «приглушать» эмоции, создавать для них своего рода буфер. Вопрос в том, мог ли бы нам такой «буфер» как-то пригодиться и сегодня. 

А как это сделать? Как отойти на дистанцию от собственных чувств — не только в личном плане, но и в общественном, — при том, что мы живем, как вы уже сказали, в капиталистической системе, которая радикально сменила тип товаров, в которой продукты нагружены культурными, этическими, игровыми и т.д. ценностями? Любая форма потребления должна как-то подчеркнуть индивидуальность потребителя, его особый стиль — но при этом все нагружены одинаковыми эмоциями, каждый отдельно взятый товар — как тут быть? 

Это все верно, но нужно понимать — и тут требуется несколько более отдаленная перспектива, — что модерн на протяжении всей своей истории живет процессами восприятия. И всегда существовали контркультуры. Мы уже упоминали контркультуру 1960-1970-х. Почему не предположить, что и сейчас развиваются контркультуры, например, альтернативной эмоциональности. Сначала это, конечно, будет направлено против мейнстрима и даже против [политической] системы, но представить себе такое вполне можно. 

И это будет вопрос того, какие нормы смогут утвердиться. Каждое ли выражение чувств легитимно или нужно проводить более четкие границы? Вот мы и вернулись к классической теме контроля над аффектом, но, может быть, в новом, актуальном развороте. 

В жизни общества бывают фазы без острых конфликтов, без антагонизма, когда преобладает рутина и мелочи жизни. Я бы сказал, таковы были девяностые и нулевые годы. На них пришлась именно такая фаза.

Но бывают эпохи острых культурных конфликтов, когда ведется борьба за гегемонию. Мне кажется, эта фаза началась сейчас. И понятно, что аффекты приобретают особое значение. С этим приходится мириться. И все же я думаю, не нужны ли в некоторых медиальных пространствах, а конкретно — в социальных сетях, некоторые инстанции контроля и регуляторы, чтобы с большей четкостью разъяснять, что еще можно, а чего нельзя делать? 

Аффекты устранить это не позволит, да и не нужно. Но сделать регулятивный контроль более действенным — это задача для общества и государства.

Но люди не будут следовать правилам, не усвоив их сначала. А как могут эти правила стать частью мышления, мне не совсем понятно. 

Тут две возможности. Как нормы проявляются в социальном? Через контроль извне или через самоконтроль. Самоконтроль сейчас, скорее, ослаблен. Значит, действовать надо больше через внешний контроль — то есть через нормы, которые обозначены и за исполнением которых следят внешние инстанции. А потом, со временем, могут выработаться механизмы самоконтроля. 

Что же, контроль над эмоциями станет делом политики?

Да это и сейчас уже отчасти так. Вспомните дискуссию, которая идет уже несколько лет, о контроле над социальными сетями. Ведь это острейший политический вопрос, и вокруг него идут ожесточенные споры. В частности, о недопустимости цензуры или о том, что требуется не цензура, а некоторая модерация. Это явно политическая тема. 

Но не в самих социальных медиа!

Верно, но в задачи политики и входит начать обсуждение некоторых общих правил. 

Регуляторы в интернете или в соцсетях — это одно. Но решающий фактор здесь все же экономический. Символическая, эмоциональная оценка, выходящая далеко за пределы обычного отношения к продуктам и компаниям и уже почти ничего общего не имеющая с нормальным образом жизни и потребления. Я думаю, что это отношение будет играть настолько важную роль в будущем, что совладать с этим эмоциональным контролем мы больше не сумеем.

Всегда трудно выдвигать прогнозы. Во всяком случае, я бы не смешивал тенденцию давать этическую оценку продуктам экономики и тенденцию к бурной эмоциональности. В том, что меняются критерии оценки товаров и услуг, ничего нет удивительного. Раньше мы имели дело с критериями пользы, цены и т.п. Ну а теперь нас интересует экологичность. Почему бы и нет? Ну, и применение этического критерия совершенно не обязательно сопровождать эмоциями. Так что тут вопрос пока открыт. 

Вполне возможно, что тема устойчивого развития — да еще с учетом изменения климата — еще очень нова. И эта новая тема вызывает сильные чувства — у всех сторон, кстати говоря. Со временем, когда все к этой теме привыкнут и привыкнут обращать внимание на негативные последствия производства или потребления разных продуктов для климата — тогда и эмоции улягутся. А этические критерии будут по-прежнему важны, и мы будем с ними считаться — просто более спокойно и трезво. 
Та же траектория возможна и в других областях. Так что я смотрю на вещи без пессимизма. Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций.

читайте также

Gnose

Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

«Там, где государства не справляются, должны действовать церковные организации», – считают христианские богословы Германии. Теолог Наталля Василевич о том, как немецкие протестанты и католики организуют помощь беженцам. 

Гнозы
en

Изображая жертву: о культуре виктимности

«Политическая корректность опасна тем, что она возрождает племенное мышление» – «То, что вы называете политической корректностью, я называю прогрессом». Этот обмен репликами — фрагмент из недавней дискуссии между Джорданом Петерсоном и канадской журналисткой Мишель Голдберг. Коротко и емко, он наилучшим образом отражает суть сегодняшних дебатов по поводу меньшинств и их права голоса в современном обществе. 

«Все чувствуют угрозу»

«Все чувствуют угрозу; одни — от большинства, другие — от меньшинства. Те и другие при очень разных шансах на самореализацию страдают от страха перед неполнотой своего коллективного бытия», пишет немецкий социолог Хайнц Буде1. Действительно, самореализация, а не успешное «встраивание» себя в заранее заданные рамки, стала главным императивом сегодняшнего западного общества — «общества сингулярностей», как назвал его другой немецкий социолог, Андреас Реквиц2. Сегодня не только каждый индивид, но и многие группы претендуют на статус «особенных», стремятся определить себя через ту или иную уникальную идентичность. При этом, пишет Реквиц, как для отдельных людей, так и для целых сообществ стремление к оригинальности и неповторимости является не просто субъективно желанным, но и социально ожидаемым3. Как это ни парадоксально, но быть «уникальным» — это и значит соответствовать требованиям сегодняшнего образованного городского среднего класса.

Уникальность, неповторимость, оригинальность существуют не сами по себе, но, напротив, социально производятся и воспроизводятся. Их создают и конструируют социальные агенты — отдельные индивиды, организации, институты. И именно в процессе этого конструирования нередко возникает конфликт между группами, претендующими на то, чтобы быть особенно особенными, и опасающимися, что их право на самоопределение будет ограничено извне. Точно так же, как в дебатах между Петерсоном и Голдберг: одни чувствуют, что не могут произносить те или иные вещи вслух, а другие — что их не слышат. И те, и другие ощущают себя жертвами.

Сегодня принято стремиться к тому, чтобы быть уникальным и особенным. Возможна ли в таком обществе солидарность?  © Chris Murphy/flickr, CC BY-NC-ND 2.0

Действительно, сингулярность — уникальность —  к которой сегодня принято стремиться, нередко понимается как сингулярность пережитой  в прошлом или переживаемой в данный момент дискриминации. Женщины, темнокожие, мигранты, мусульмане, люди с теми или иными недугами: все чаще в публичных дебатах (таких, например, как #metoo или #faceofdepression) «особенность» жизненного опыта отдельных социальных групп сводится к особенностям насилия, этот опыт сформировавшего. Дискуссия о правах угнетенных групп ведется, как минимум, с послевоенных попыток осмысления Холокоста и колониальной истории, и с середины 1960-х годов приобретает глобальное значение. Однако за последние несколько десятилетий фокус этой дискуссии сместился с борьбы за всеобщие права человека на борьбу за права отдельных сообществ4

«Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин»

Нет никакого сомнения в том, что насилие и дискриминация действительно существуют (с этим согласился бы даже Джордан Петерсон – по его мнению, в сегодняшнем обществе дискриминируют белых мужчин среднего класса). Более того, насилие и дискриминация, действительно, могут в большой степени определять ход жизни многих людей. Вопрос, который волнует сегодня многих исследователей заключается не в том, насколько обоснованны притязания тех или иных людей, групп, сообществ на статус жертв. Нет, вопрос в другом: какого рода социальные отношения возникают вокруг статуса жертвы?

Отвечая на этот вопрос, социологи Брэдли Мэннинг и Джейсон Кэмпбелл говорят о формировании в западном обществе – в особенности, в США – так называемой «культуры виктимности». Эта культура, пишут Мэннинг и Кэмпбелл, породила целый ряд новых понятий и практик, призванных защитить хрупкое — особенное, уникальное — «я» от насилия мнимого или настоящего. В американских кампусах борятся с «микроагрессиями»: непреднамеренными, но оскорбительными с точки зрения жертвы, высказываниями. Микроагрессией может стать, например, комплимент женщине по поводу ее обуви или прически; ей может стать рэп в исполнении белого музыканта или китайское блюдо в столовой американского университета. Точно так же рассуждения Иммануила Канта об устройстве общества могут расстроить современных студентов — уже в 2008 году одно из изданий «Критики чистого разума» вышло с примечанием от издательства: «Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин и этнических меньшинств». Наконец, целый ряд институций — администрации колледжей, дирекции музеев, продюсерские фирмы — изгоняют провинившихся или подозреваемых в насилии личностей из публичного пространства. 

Культура виктимности породила и новую форму моральной иерархии, где жертва имеет первостепенное право на высказывание. Если не в судебном, то, как минимум в репутационном смысле, осуществилась смена фундаментальных презумпций: презумпция невиновности сменилась на презумпцию виновности — виноват, пока не доказано обратное. При этом решение о степени вины нередко принимает сторона, считающая себя жертвой, — в единоличном порядке.

Солидарность для 99% 

Характерной чертой культуры виктимности становится, по мнению некоторых критиков, так называемый «карцерный активизм», когда одни группы используют инструменты государственной власти для подавления представителей других. Так, некоторые феминистки критикуют активисток движения #metoo именно за их готовность «спустить собак» и «запереть в тюрьмах» тех, кого проще всего категоризировать как насильников — мужчин из социально уязвимых групп.

Культуру виктимности и общество сингулярностей критикуют как справа, так и слева, причем критики с обеих сторон задаются одним и тем же вопросом: не грозит ли нам новая форма тоталитаризма? Отличие в ответах на этот вопрос. Если консервативные мыслители считают что выход — в большей индивидуализации, в императиве личных достижений над социальными структурами, то левые критики культуры виктимности настаивают на том, что борьба с насилием, неравенством и дискриминацией должна вестись не отдельными группами, а совместными усилиями. Поиск солидарности — а не сингулярности — является единственным выходом из тупика, в котором отдельные сообщества борются за перераспределение привилегий в свою пользу, а не за общее благо. Именно на этих позициях стоит как ряд активистских движений (например, Unteilbar в Германии или феминистские забастовки huelga feminista в Испании), так и многие социологи, политологи, экологи, гендерные исследователи. 

«Феминисткам необходимо объединяться с другими анти-капиталистическими и анти-системными движениями, чтобы стать феминизмом для 99% человечества. Только объединившись с анти-расистами, экологами, защитниками трудовых прав и прав мигрантов, мы сможем победить неравенства и сделать нашу версию феминизма надеждой для всех остальных», — пишут в своем «Манифесте» социологи Чинция Арруцца, Тити Бхаттачарья и Нэнси Фрейзер5

«Белая привилегия — это марксистская ложь», а «исламофобия — миф, придуманный фашистами и используемый трусливыми политиками», настаивает Джордан Петерсон. Наоборот, девиз левых критиков идентитарной политики и культуры виктимности мог бы звучать так: «Сингулярности всех стран — объединяйтесь!». 


1.Bude, Heinz (2014) Gesellschaft der Angst. Hamburger Editionen. S. 142-143. 
2.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. 
3.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. S. 9. 
4.Ignatieff, Michael (2001) Human Rights as Politics and Idolatry. Princeton University Press. 
5.Arruzza, Cinzia; Bhatttacharaya Tithi; Fraser, Nancy (2019) Feminism for the 99%: Manifesto. Verso. NY. 
читайте также
Gnose

Советский Союз и падение Берлинской стены

«Насколько мне известно, это вступает в силу немедленно... сейчас». Эти слова привели к штурму Берлинской стены. Ни Кремль, ни советское посольство в Восточном Берлине не были в курсе. Историческое решение об открытии стены поздним вечером 9 ноября было принято без согласования с советскими «друзьями». Ян Клаас Берендс о реакции Москвы на драматические перипетии 1989 года.

показать еще
Motherland, © Таццяна Ткачова (All rights reserved)